Ожог и сувенир
«Поэты из объединения „Творческая инициатива“ прочтут свои стихи на тему войны», – так, с помехами, докатилась молва до народного сайта «Москва-помнит». Ослышки характерные. С непривычки трудно предположить в поэтической акции не «творческую» инициативу, а «культурную», поняв, что прочтут не своё, что в этот день всякая самопрезентация должна отступить перед строгим чествованием памяти, перед драгоценным опытом людей, животом переваривших палёную правду войны, живот заложивших за весть о сверхценности мира.
И что поэты современные перед лицом этой вести выступают как распознаватели удаляющегося сигнала, как маркеры вымывания, обмеления памяти, как рефлектёры опыта, неизбежно отчуждаемого и годами, и политической практикой.
Как люди, выучившие стихи о том, что война хуже мира, но своими словами не умеющие объяснить, почему.
Традиционное празднование Победы, когда поколения оборачиваются с тостами к предкам, благодаря за мирное небо над головой, сегодня выглядит удачным поводом отвернуть лицо от глобальной тревоги. Раз в год поесть походной каши из рук переодетых в ретро актеров – значит для нас разделить самосознание победителей, причаститься их умиротворению от ратных трудов, убедиться, что мирное небо у нас в котелке. Мы доскребываем его, чиркая ложками уже по дну.
Не благодарное удовлетворение от Победы, а ужас перед предательством мира – вот что стоило бы актуализировать в акциях 9 мая. Чтения стихов о войне в ситуации беспечного забвения о ней – о том, как она всякий раз с кровью, с жизнью отторгалась человеческой душой, сколько бы таких душ ни пыталась рекрутировать, – видятся теперь акцией не просто культурно-просветительской, а пророческой, вразумляющей.
Тем более жаль, что ставший традиционным и проведенный «Культурной инициативой» в девятый уже раз вечер чтений стихов о войне постепенно скатывается, подобно общему стилю праздника, в сувенирность.
Для чтений, проведенных в этот раз под патронажем Государственного литературного музея, директор которого открывал вечер лично и тоже подобрал стихи любимого поэта, в мероприятии оказалось многовато релакса, произвольности. На подсвеченной первой зеленью танцплощадке в парке «Царицыно» литературой согревались, как майским солнышком. А хотелось-то всю эту расслабленную, большей частью случайно – передохнуть от гуляний – собравшуюся публику стихами огреть, подпечь, перенеся их хотя бы на два часа в те навек продленные минуты, когда их майские выходные добывали люди, не покладавшие рук и штыков.
В свидетели против войны кураторы обещали призвать поэтов «от Гомера» – такое, вневременное прощупывание существа войны славным было бы залпом по ее теперешнему неопределимому, почти невидимому присутствию. Хорошо бы вспомнить, как думали и жили воины – в те времена, когда еще не было повода архаичное это слово подменить званием «боевиков».
Вероятно, акцию стоило бы спланировать строже, расписав по ролям это культурное погружение в войну, распределив историческую память слова. Без такого предварительного уговора участникам вечера трудно угадать, где подбавить хора, обратившись к произведениям народно востребованным, а где выступить с сольными, интеллектуализированными предпочтениями.
Наравне с песенными Симоновым и Друниной в этот раз доминировали более эксклюзивный по звучанию и, приведем слова Д. Давыдова, «гораздо менее известный» Геннадий Гор, а также Ян Сатуновский, чье наследие было полномерно издано не так давно благодаря И. Ахметьеву. Анонсированный Гомер на встречу не явился.
Наиболее архетипично, а потому наиболее уместно, смотрелась на вечере поэт Наталья Полякова, с ее женственным, личным прочтением «Баллады о черством куске» Владимира Лившица. Мы слушали, как героиня «Баллады» возвращала мужу сбереженный для нее хлеб – мы видели, как современная поэтесса возвращала женский долг воинам, когда на сцене со стихами о войне выступил ее сын. Сын Михаил читал: «Мама, мама, война не вернет» Юрия Кузнецова – попадая искренностью в тон только что отзвучавшему Натальиному «был мальчишка в отца – настоящий мужчина».
Позже опыт детского чтения повторила девочка Лиля Денисова, бодро и несколько кокетливо продекламировав ахматовское «любит, любит кровушку русская земля».
Новое доказательство мировой, народной славы стихов Симонова припомнил Евгений Солонович, рассказав, что
Из круга самопрезентаций, постепенно удаляющихся от замысла вечера, вышел Андрей Гришаев, выбравший для актуализации темы стихотворение Виталия Пуханова – как доказательство, что и современные поэты могут незаёмно высказаться о войне.
Концептуализировал выступление Данила Давыдов, предложив перейти от термина «фронтовые поэты» к более широкому – «поэты войны». Он кратко обрисовал разность судеб выбранных авторов, военного корреспондента, «героического», но «изгнанного» властью с «позиции воина», Ильи Сельвинского, «сюрреалистически» увидевшего блокаду Ленинграда Геннадия Гора, «работницы тыла» Ксении Некрасовой. Хотя стихи Гора уже успели прозвучать в исполнении Дениса Крюкова, именно Давыдов сумел ввести это имя в контекст вечера, пояснив специфику его поэзии о войне.
Людмила Вязмитинова обосновала свой выбор в пользу стихов Юлии Друниной предпочтением простоты и глубинной сердечности в поэзии. Мера сердечности, не имитированной народности этой классики о войне такова, что не нуждается в рефлексии, перекрывает ее, и, слушая, я думала, что критик делится стихами не осмысляемыми, а любимыми.
Это было бы отличительным достоинством выступления, если бы большинство участников акции не пошло по пути сердечных предпочтений – никак, однако, не рефлексируемых. Так, и сам директор Литературного музея, критик Дмитрий Бак признался, что «несколько лет … собирался прочесть пронзительное стихотворение Арсения Тарковского, а сегодня решил прибавить к нему еще два». Денис Крюков гармонично сочетал хрестоматийное по звучанию и актуальное по смыслу «Кто нам солгал, что умерла война“ Ивана Елагина и стихотворное вскрытие немца с котлетой от Геннадия Гора. Вадим Банников прочел несколько текстов Яна Сатуновского, но по-настоящему представил его публике позже выступивший со стихами Сатуновского Олег Дарк, отлично продекламировавший в том числе своего рода мрачную прапародию на Михалкова: “– Боже, мы так боялись, мы так бежали, а вы? – А мы жили в Андижане, а вы? – А мы в Сибири, а вы? – А нас убили».
Продуманного месседжа не складывалось, стиралась грань между экспертным выбором и читательским пожеланием, и не удивительно, что в какой-то момент культурная инициатива действительно переросла в творческую: зрители перестали понимать, почему их не пускают поделиться любимым и своим.
В середине вечера из зала передали стихотворение фронтовика Марии Тарасковой «В память о друге-партизане», стилистически близкое стихам Друниной: «воевать не маленький, выходит, а курить, выходит, не дорос» (его прочел со сцены Данил Файзов). Позднее Андрей Чемоданов оправдал ожидания публики, отметив, что в такой день, в самом деле, хочется слушать не поэтов, а людей, причастных опыту войны. Сам он точно выбрал для чтения стихи Бориса Слуцкого, но забыл назвать имя поэта; публика могла и перепутать авторство – поскольку непосредственно перед Чемодановым на сцене прозвучала еще одна, незапланированная самопрезентация.
Концепция вечера перевернулась окончательно, когда на сцене оказалась слушательница со своими стихами о войне. Переживание потери воина-отца, пусть и выраженное через рифмовку «счастья» с «несчастьем», вызвало живой отклик как свидетельство, переданное не через третьи, поэтовы, руки, а прямо, от живого носителя. Однако последовавшие другие два произведения удалялись от военной травмы, пускались в праздничную риторику о «всех женщинах мира», которые не допустят войны.
Живя в мире, где женщины не допускают не то чтобы войны – а самого существования воинов, переработанных дивным бабьим миром в офисных сынков, я думала о том, что ролевое распределение мира и войны устарело. Женщина – миротворец потому, что знает цену издержкам войны, нивелирующим биологическое воспроизводство. Чтобы нейтрализовать войну, надо апеллировать не к женщинам, которым всё без слов понятно, а к мужчинам, которые за века научились переходить от охоты к животноводству, но никак не продвинутся в своем понимании чести и доблести от захватнических понтов – к духовному водительству.
Валерия Пустовая
ТЕКСТЫ, ПРОЗВУЧАВШИЕ НА ВЕЧЕРЕ
Геннадий Гор
(читал Денис Крюков)
***
Я немца увидел в глаза,
Фашиста с усами и носом,
Он сидел на реке
С котлетой в руке,
С папиросой в губах,
С зубочисткой в зубах
И левой ногой обнимая полено.
Вдруг все мне открылось
И осветилось немецкое тело,
И стала просвечивать
Сначала нога,
А после рука.
И сердце открылось кошачье,
Печенка щенячья
И птичий желудок
И кровь поросячья.
И тут захотелось зарезать его,
Вонзить в него нож,
Сказать ему – что ж!
Но рука испугалась брезгливо,
Нога задрожала
И взгляд мой потух.
То птица сидела с человечьим лицом,
Птица ночная в военной шинели
И со свастикой на рукавах.
Взмах и она улетает.
июнь 1942
Иван Елагин
(читал Денис Крюков)
***
Кто нам солгал, что умерла война?
Кто опознал ее среди усопших?
Еще по миру тащится она,
И рядом с ней ее хромой сообщник.
Она идет за нами по пятам
И валит нам на головы руины,
И к пароходным тянутся бортам
Блуждающие в океанах мины.
Она лежит на дне сырого рва
В гранате, как в заржавленном конверте.
Не верьте ей! Она еще жива,
Жива еще, беременная смертью!
Украденную юность доконав,
Она и правду на земле задула.
Еще столетье будут из канав
Глядеть на нас зевающие дула!
О, сколько раз еще из-за угла
Нас оглушат по черепу и ребрам,
Чтоб эти двое, глядя на тела,
Обменивались хохотом недобрым!
Владимир Лифшиц
(читала Наталья Полякова)
Баллада о черством куске
По безлюдным проспектам
Оглушительно-звонко
Громыхала
На дьявольской смеси
Трехтонка.
Леденистый брезент
Прикрывал ее кузов –
Драгоценные тонны
Замечательных грузов.
Молчаливый водитель,
Примерзший к баранке,
Вез на фронт концентраты,
Хлеба вез он буханки,
Вез он сало и масло,
Вез консервы и водку,
И махорку он вез,
Проклиная погодку.
Рядом с ним лейтенант
Прятал нос в рукавицу.
Был он худ,
Был похож на голодную птицу.
И казалось ему,
Что водителя нету,
Что забрел грузовик
На другую планету.
Вдруг навстречу лучам –
Синим, трепетным фарам –
Дом из мрака шагнул,
Покорежен пожаром.
А сквозь эти лучи
Снег летел, как сквозь сито,
Снег летел, как мука, –
Плавно, медленно, сыто…
– Стоп! — сказал лейтенант. –
Погодите, водитель.
Я, – сказал лейтенант, –
Здешний все-таки житель. –
И шофер осадил
Перед домом машину,
И пронзительный ветер
Ворвался в кабину.
И взбежал лейтенант
По знакомым ступеням.
И вошел…
И сынишка прижался к коленям.
Воробьиные ребрышки…
Бледные губки…
Старичок семилетний
В потрепанной шубке.
– Как живешь, мальчуган?
Отвечай без обмана!.. –
И достал лейтенант
Свой паек из кармана.
Хлеба черствый кусок
Дал он сыну: – Пожуй-ка, –
И шагнул он туда,
Где дымила буржуйка.
Там, поверх одеяла –
Распухшие руки.
Там жену он увидел
После долгой разлуки.
Там, боясь разрыдаться,
Взял за бедные плечи
И в глаза заглянул,
Что мерцали, как свечи.
Но не знал лейтенант
Семилетнего сына:
Был мальчишка в отца –
Настоящий мужчина!
И когда замигал
Догоревший огарок,
Маме в руку вложил он
Отцовский подарок.
А когда лейтенант
Вновь садился в трехтонку,
– Приезжай! –
Закричал ему мальчик вдогонку.
И опять сквозь лучи
Снег летел, как сквозь сито,
Снег летел, как мука, –
Плавно,
медленно,
сыто…
Грузовик отмахал уже
Многие версты.
Освещали ракеты
Неба черного купол.
Тот же самый кусок –
Ненадкушенный,
Черствый –
Лейтенант
В том же самом кармане
Нащупал.
Потому что жена
Не могла быть иною
И кусок этот снова
Ему подложила.
Потому, что была
Настоящей женою,
Потому, что ждала,
Потому, что любила.
1942
Ленинград
Юрий Кузнецов
(читал Миша Комельков, 10 лет)
Возвращение
Шёл отец, шёл отец невредим
Через минное поле.
Превратился в клубящийся дым –
Ни могилы, ни боли.
Мама, мама, война не вернёт…
Не гляди на дорогу.
Столб крутящейся пыли идёт
Через поле к порогу.
Словно машет из пыли рука,
Светят очи живые.
Шевеля́тся открытки на дне сундука –
Фронтовые.
Всякий раз, когда мать его ждёт, –
Через поле и пашню
Столб клубящейся пыли бредёт,
Одинокий и страшный.
Александр Твардовский
(читал Евгений Солонович)
***
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В то, что они – кто старше, кто моложе –
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, –
Речь не о том, но все же, все же, все же…
Давид Самойлов
(читал Евгений Солонович)
Сороковые, роковые,
Военные и фронтовые,
Где извещенья похоронные
И перестуки эшелонные.
Гудят накатанные рельсы.
Просторно. Холодно. Высоко.
И погорельцы, погорельцы
Кочуют с запада к востоку…
А это я на полустанке
В своей замурзанной ушанке,
Где звездочка не уставная,
А вырезанная из банки.
Да, это я на белом свете,
Худой, веселый и задорный.
И у меня табак в кисете,
И у меня мундштук наборный.
И я с девчонкой балагурю,
И больше нужного хромаю,
И пайку надвое ломаю,
И все на свете понимаю.
Как это было! Как совпало –
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороховые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые!
Евгений Солонович
Эхо дядиных рассказов
про былые дни, в которых
истину рождали в спорах
и сухим держали порох,
мир от гибели спасали
не речами, а мечами
и, с войны придя, писали
диссертации ночами,
убеждались раз от разу,
что недаром память будят,
и не прятались за фразу:
«Победителей не судят»…
И когда бывало туго
неубитым, недобитым,
опирались друг на друга,
не завидовали сытым.
Смолоду исколесили,
исходили пол-России…
Гордо головы носили,
послаблений не просили.
Да, бывало не до смеха,
знали цену фунту лиха…
Дядиных рассказов эхо,
Земледельческий, Плющиха.
Константин Симонов
(читала Наталья Черных)
***
А. Суркову
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,
Как слезы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: – Господь вас спаси! –
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.
Слезами измеренный чаще, чем верстами,
Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз:
Деревни, деревни, деревни с погостами,
Как будто на них вся Россия сошлась,
Как будто за каждою русской околицей,
Крестом своих рук ограждая живых,
Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся
За в бога не верящих внуков своих.
Ты знаешь, наверное, все-таки Родина –
Не дом городской, где я празднично жил,
А эти проселки, что дедами пройдены,
С простыми крестами их русских могил.
Не знаю, как ты, а меня с деревенскою
Дорожной тоской от села до села,
Со вдовьей слезою и с песнею женскою
Впервые война на проселках свела.
Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый, старик.
Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала: – Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем.
«Мы вас подождем!» – говорили нам пажити.
«Мы вас подождем!» – говорили леса.
Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,
Что следом за мной их идут голоса.
По русским обычаям, только пожарища
На русской земле раскидав позади,
На наших глазах умирали товарищи,
По-русски рубаху рванув на груди.
Нас пули с тобою пока еще милуют.
Но, трижды поверив, что жизнь уже вся,
Я все-таки горд был за самую милую,
За горькую землю, где я родился,
За то, что на ней умереть мне завещано,
Что русская мать нас на свет родила,
Что, в бой провожая нас, русская женщина
По-русски три раза меня обняла.
1941
Наталия Черных
***
Над всей Испанией безоблачное небо,
над всей Москвою нынче самолеты,
а провода жестоко протянулись
и хлещут вдоль по чистому пространству.
Над всей Испанией безоблачное небо:
вот самолеты в нем как будто птицы.
Неправда, что вторая мировая,
где первая еще не завершилось!
Над всей Испанией безоблачное небо.
Возможно ли оно в Москве зимою?
Мне Кармен две судьбы наобещала,
а у людей двух жизней не бывает.
Над всей Испанией безоблачное небо.
Вот, небо есть, а где же самолеты?
– Иезус и Мария, больно видеть
в Испании сегодня полнолунье.
Геннадий Гор
(читал Данила Давыдов)
***
Мне отрубили ногу,
Руку и нос.
Мне отрезали брови и хвост.
Хвост я взял у коровы.
Руку я взял у соседа.
Ногу я занял на время.
Но где я возьму подругу?
Подруга лежит под забором.
Где друга сыщу?
Друг сохнет в земле.
Где найду я врага?
Враг мокнет в реке.
Где зиму увижу?
Зима превратится в лето,
А лето в весну.
И время идёт.
Лишь один я стою под забором,
Где подруга закрыта землёй.
Июнь 1942
Илья Сельвинский
(читал Данила Давыдов)
Страх
Вы знаете ли, что такое страх?
Вам кажется, что знаете? Едва ли.
Когда сидишь под бомбами в подвале,
А здания пылают на кострах –
Не спорю: это страшно. Это жутко.
Чудовищно! Но всё это не то…
Отбой – и ты выходишь из закутка,
Вздохнул – и напряжение снято.
А страх – это вот тут, под грудью – камень.
Понятно? Камень. Только и всего.
В берлоге батальона своего
Ты трубку набиваешь корешками,
Ты часики лениво заведешь,
Потом выходишь под осенний дождь,
Куря, следишь за дымовой завесой,
Мигнешь орудию (вы с ним на ты).
А камень твой все той же тошноты.
Того же уровня. Того же веса.
Ты бледноват. Но не бледнее всех.
Тебе совсем не боязно. Не жутко.
То отвечаешь на остроту шуткой,
Нередко удается даже смех.
А камень твой все той же высоты…
Но это страхом не признаешь ты,
О, ты бесстрашен, как и быть должно,
Великое в тебе отражено.
Ты можешь стать и бронзою, и песней.
А камень?
Что ж,
Мы поступаем с ним,
Как с небольшой телесною болезнью –
Хроническим катаром фронтовым.
Действующая армия, 1942
Ксения Некрасова
(читал Данила Давыдов)
1941 год
Ночь, обезглавленная взрывами,
уставилась из стены,
до жути квадратнобокие
чернели ямы из глазниц.
А из разбитых углов
обнаженный, как кровь, кирпич.
А может, и нет
четвертой стены.
Может,
это сама война
выставилась на нас двоих.
А в комнате мы:
я
да сын
месячный в колыбели.
А от стены к стене
простерлась пустота.
И ужас колыхал дома,
и обезумевшие стекла
со свистом прыгали из рам
и бились в пыль о тротуар,
истерикой стеклянной звеня.
И входит муж,
он в черной весь пыли.
И страшный скульптор
пальцами войны
из каменных пород
лик вылепил его.
Огромный лоб
с изломами тревог
повис над озером глазниц.
Где мира нет,
откосом скал
катился подбородок вниз,
и только
человечий рот
был обнажен и прост
пред волею судьбы.
– Что сын? –
И к сыну подошел.
На склоны лба
спокойствие легло.
И яснолунная склонилась тишина
над ликом сына и отца.
И стены успокоенно молчат,
и потолок повис над головами,
и тоненько звенят в стакане
осколки битого стекла.
И в этой ясности
стоял он долго-долго.
А может, миг,
единый миг
таким возьми.
И рухнул,
и ясности нет.
В ясности буря чувств,
и тяжко от смертей глазам.
И пальцы
жмут изломанный мундштук,
и голос,
как чугунная доска,
от боли треснув
пополам:
– Взорвали шахты мы сейчас
и затопили их.
А площадь за окном
от взрывов бомб
вздымала волосы столбом,
и щупальцы, шурша в небесах,
прощупывали землю и сердца.
Арсений Тарковский
(читал Дмитрий Бак)
***
Красный фонарик стоит на снегу.
Что-то я вспомнить его не могу.
Может быть, это листок-сирота,
Может быть, это обрывок бинта,
Может быть, это на снежную ширь
Вышел кружить красногрудый снегирь,
Может быть, это морочит меня
Дымный закат окаянного дня.
5 сентября 1973
***
Не стой тут,
Убьют!
Воздух! Ложись!
Проклятая жизнь!
Милая жизнь,
Странная смутная жизнь,
Дикая жизнь!
Травы мои коленчатые,
Мои луговые бабочки,
Небо все в облаках, городах, лагунах и парусных лодках.
Дай мне еще подышать,
Дай мне побыть в этой жизни безумной и жадной,
Хмельному от водки,
С пистолетом в руках
Ждать танков немецких,
Дай мне побыть хоть в этом окопе…
[29.VII.1943]
[Колхоз 13-й Октябрь, под Орлом]
Полевой госпиталь
Стол повернули к свету. Я лежал
Вниз головой, как мясо на весах,
Душа моя на нитке колотилась,
И видел я себя со стороны:
Я без довесков был уравновешен
Базарной жирной гирей.
Это было
Посередине снежного щита,
Щербатого по западному краю,
В кругу незамерзающих болот,
Деревьев с перебитыми ногами
И железнодорожных полустанков
С расколотыми черепами, черных
От снежных шапок, то двойных, а то
Тройных.
В тот день остановилось время,
Не шли часы, и души поездов
По насыпям не пролетали больше
Без фонарей, на серых ластах пара,
И ни вороньих свадеб, ни метелей,
Ни оттепелей не было в том лимбе,
Где я лежал в позоре, в наготе,
В крови своей, вне поля тяготенья
Грядущего.
Но сдвинулся и на оси пошел
По кругу щит слепительного снега,
И низко у меня над головой
Семерка самолетов развернулась,
И марля, как древесная кора,
На теле затвердела, и бежала
Чужая кровь из колбы в жилы мне,
И я дышал, как рыба на песке,
Глотая твердый, слюдяной, земной,
Холодный и благословенный воздух.
Мне губы обметало, и еще
Меня поили с ложки, и еще
Не мог я вспомнить, как меня зовут,
Но ожил у меня на языке
Словарь царя Давида.
А потом
И снег сошел, и ранняя весна
На цыпочки привстала и деревья
Окутала своим платком зеленым.
1964
Юлий Скородумова
Предчувствие Троянской войны
Звонок.
Поспешают шестеро ног.
Две головы прислушиваются. Одна говорит: Кто там?
Под пары сердец перекрестный там-там
двое носов исполняют воинственный танец.
В майке, с гантелей, спортсмен, на диете, спартанец,
путаясь в мышцах, вскрывая подмышку, миртом поросшую, Менелай
отворяет дверь.
Открывается зверь.
Из отверстия движется лай
навстречу нововошедшему,
худшему из татар.
Спешно прожеванный ломтик а-ля фуршета –
сладко-лиловый без косточки – бишь языка
низвергается в тартар.
За стеной демонически гаснет закат.
Гость говорит: Извините, там буря и воды и громы –
мне б обогреться.
Кровь приливает. Щеки хозяина дома
рискуют тотчас обагриться.
Взгляд спотыкается, падает ниц… Гость говорит:
Дома ль Елена?
Гость держит горсть яблок, зеленых и красных по курсу.
Гость говорит: Держу пари,
это ей придется по вкусу!
Вот уже искус искомый – прибой, кружевного халатика пена
из мрачных глубин коридора парит.
Бровь изумленная чайка вспорхнула. Вскользь
поймана рыбка – трепещет в разбитом корыте.
Сколь в коготках нашпиговано крови, сколь
в контурах скрыто корысти.
Вся-то сама – сплошное сокровище. Трое
мужчин сторожат в коридоре.
Третий – собака, намордником оскопленная пасть
воет Кассандрой. Как тут Трое не пасть.
– Леночка, это к тебе, – говорит Менелай, за которым
переминается гость, яко тать.
– Да-да, я сейчас же буду готова.
Совсем забыла тебе сказать:
я приглашена сегодня в Гранд-опера,
нам уже битый час как пора…
– Ну прощай.
Не скучай.
Чмокни в щечку и вымой посуду…
Медленно и печально отчаливает судно,
вниз по течению, мимо чужих городов-этажей.
Милая, как громогласно…
Кустики мирта промокли уже.
Милая, море у глаз у корыт моих нынче ненастно -
плещется через край,
словно собачий лай.
Попрана ножкой богини его благородная седина.
Это значит: ЗАВТРА БЫЛА ВОЙНА.
Ян Сатуновский
(читал Вадим Банников)
***
Отвяжись, не вой, на
вот моя жизнь, возьми её, война
Спасибо за довольствие
и за предоставленное
удовольствие
повидать родных,
покомандовать людьми,
порассуждать
о мужестве
и о любви.
Прощайте,
кадровые командиры,
мы вместе в столовую ходили,
обсуждали кто какой герой,
а зав кормил нас игогой.
Прощайте, фельдшерицы и официантки,
дрочливые, как обезьянки,
ох, и не охота подыхать,
пожить бы ещё, подышать.
Хотя бы всюду уже, что ли,
советская настала власть,
чтоб люди стали
меньше слёз напрасно
проливать.
Брату и Марку Пратусевичу
Приезжаем в Харьков.
Слезаем с машины.
Возле памятника Шевченко
смех и слёзы жизни.
Масса довольных женщин
гуляет по саду,
присаживается на скамейку,
заводит беседу:
один просвет, два просвета.
Скажите, а неужели
всех
евреев убили?
О, мы уже и забыли,
Когда они были.
Масса, масса вольных женщин
любуется нами,
как будто «за боевые»
никогда не видали.
***
Во всех анкетах на первой
странице
вопрос: бывали ли вы за границей?
Ответ:
Я не был за границей.
Я
был в Ной Лимбурге,
Фрейбурге,
в Винер-Нейштадте,
проездом в Дрездене
и, кстати,
Ной Лимбург –
отличное село
в Силезии.
Ни
единого
фрица,
ни фрау,
ни киндера.
Черепица
осыпалась.
А кирха и вовсе без верха –
снесло.
Я жил в магазине «Рудольф Шток»
ход с главной улицы, через
витрины,
за кассой.
Уж-жасно негостеприимный
хозяин
все двери замкнул
и утёк
на Запад.
Но я-то ведь прибыл не в гости.
Я занял стойку,
убрал весы,
снял Гитлера
и перевёл часы на час вперёд:
по-московски.
***
Мирной жизни радуюсь вдвойне,
сравнивая,
то ли дело на войне.
На войне бывало забежишь в санбат погреться,
скинешь вещмешок,
отпустишь ремешок,
понемногу
ослабнет мышца сердца, -
славно в медсанбате
тихо,
хорошо,
уходить неохота,
да и сил нет;
и сидишь,
и прислушиваешься к тиши, как
свистит керосиновая лампа:
свистнет,
и стихнет;
как
идут
часы.
***
В подлом, бессоветном бою
– сдаёшься? – не сдаюсь!
– сдаёшься? – не сдаюсь!
Не охнув,
со дна встаю.
А, так не сдаёшься?
Так – так? Со дна встаёшь?
С одра – встаёшь?
И хрясь, и два,
не в хрящ, так в грязь.
Оглохнув, со дна встаю.
По΄ уху его, в висок, под вздох,
под вздо΄шинку. Ну что, готов?
Испёкся?
Со дна встаю.
Сдаёшься? Не сдаюсь.
Сдаёшься? Не сдаюсь.
Задохшись,
со дна встаю.
Солдат. В строю.
Юлия Друнина
(Читала Людмила Вязмитинова)
Из поэмы «Памяти Клары Давидюк»
Застенчивость. Тургеневские косы.
Влюбленность в книги, звезды, тишину.
Но отрочество поездом с откоса
Вдруг покатилось с грохотом в войну.
«Не уходи!» — напрасно просят дома..
Такая беззащитная на вид,
В толпе других девчонок у райкома
Тургеневская девушка стоит.
И здесь тебя я видела, наверно,
Да вот запомнить было ни к чему.
Крутился времени жестокий жернов,
Шла школьница к бессмертью своему.
На нежных скулах отсветы пожара,
Одно желанье — поскорее в бой.
Вошла к секретарю райкома Клара
И принесла шестнадцать лет с собой.
И секретарь глядит, скрывая жалость:
«Ребенок. И веснушки на носу…»
Москва. Райком. Так это начиналось,
А в белорусском кончилось лесу.
В 1941
Какие удивительные лица
Военкоматы видели тогда!
Текла красавиц юных череда –
Казалось, выпал жребий им родиться
В пуховиках дворянского гнезда.
Казалось, утонченность им столетья
Вложили в поступь,
В жесты,
В легкий стан.
Где взяли эту стать рабочих дети
И крепостных праправнучки крестьян?
Все шли и шли они –
Из средней школы,
С филфаков,
Из МЭИ и из МАИ –
Цвет юности,
Элита комсомола,
Тургеневские девушки мои!
***
Качается рожь несжатая.
Шагают бойцы по ней.
Шагаем и мы – девчата,
Похожие на парней.
Нет, это горят не хаты –
То юность моя в огне…
Идут по войне девчата,
Похожие на парней.
***
Нет, это не заслуга, а удача
Стать девушке солдатом на войне.
Когда б сложилась жизнь моя иначе,
Как в День Победы стыдно было б мне!
С восторгом нас, девчонок, не встречали:
Нас гнал домой охрипший военком.
Так было в сорок первом. А медали
И прочие регалии потом…
Смотрю назад, в продымленные дали:
Нет, не заслугой в тот зловещий год,
А высшей честью школьницы считали
Возможность умереть за свой народ.
***
На носилках, около сарая,
На краю отбитого села,
Санитарка шепчет, умирая:
– Я еще, ребята, не жила…
И бойцы вокруг нее толпятся
И не могут ей в глаза смотреть:
Восемнадцать – это восемнадцать,
Но ко всем неумолима смерть…
Через много лет в глазах любимой,
Что в его глаза устремлены,
Отблеск зарев, колыханье дыма
Вдруг увидит ветеран войны.
Вздрогнет он и отойдет к окошку,
Закурить пытаясь на ходу.
Подожди его, жена, немножко –
В сорок первом он сейчас году.
Там, где возле черного сарая,
На краю отбитого села,
Девочка лепечет, умирая:
– Я еще, ребята, не жила…
Зинка
Памяти однополчанки – Героя Советского Союза Зины Самсоновой
1.
Мы легли у разбитой ели,
Ждем, когда же начнет светлеть.
Под шинелью вдвоем теплее
На продрогшей, сырой земле.
– Знаешь, Юлька, я против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Где-то в яблочном захолустье
Мама, мамка моя живет.
У тебя есть друзья, любимый,
У меня лишь она одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом бурлит весна.
Старой кажется: каждый кустик
Беспокойную дочку ждет.
Знаешь, Юлька, я против грусти,
Но сегодня она не в счет…
Отогрелись мы еле-еле,
Вдруг нежданный приказ: «Вперед!»
Снова рядом в сырой шинели
Светлокосый солдат идет.
2
С каждым днем становилось горше,
Шли без митингов и знамен.
В окруженье попал под Оршей
Наш потрепанный батальон.
Зинка нас повела в атаку,
Мы пробились по черной ржи,
По воронкам и буеракам,
Через смертные рубежи.
Мы не ждали посмертной славы,
Мы хотели со славой жить.
…Почему же в бинтах кровавых
Светлокосый солдат лежит?
Ее тело своей шинелью
Укрывала я, зубы сжав,
Белорусские ветры пели
О рязанских глухих садах.
3.
– Знаешь, Зинка, я против грусти,
Но сегодня она не в счет.
Где-то в яблочном захолустье
Мама, мамка твоя живет.
У меня есть друзья, любимый,
У нее ты была одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом бурлит весна.
И старушка в цветастом платье
У иконы свечу зажгла.
Я не знаю, как написать ей,
Чтоб тебя она не ждала…
***
За утратою – утрата,
Гаснут сверстники мои.
Бьет по нашему квадрату,
Хоть давно прошли бои.
Что же делать? –
Вжавшись в землю,
Тело бренное беречь?
Нет, такого не приемлю,
Не об этом вовсе речь.
Кто осилил сорок первый,
Будет драться до конца.
Ах обугленные нервы,
Обожженные сердца!..
Елка
На втором Белорусском еще продолжалось затишье,
Шел к закату короткий последний декабрьский день.
Сухарями в землянке хрустели голодные мыши,
Прибежавшие к нам из сожженных дотла деревень.
Новогоднюю ночь третий раз я на фронте встречала.
Показалось – конца не предвидится этой войне.
Захотелось домой, поняла, что смертельно устала.
(Виновато затишье – совсем не до грусти в огне!)
Показалась могилой землянка в четыре наката.
Умирала печурка. Под ватник забрался мороз…
Тут влетели со смехом из ротной разведки ребята:
– Почему ты одна? И чего ты повесила нос?
Вышла с ними на волю, на злой ветерок из землянки.
Посмотрела на небо – ракета ль сгорела, звезда?
Прогревая моторы, ревели немецкие танки,
Иногда минометы палили незнамо куда.
А когда с полутьмой я освоилась мало-помалу,
То застыла не веря: пожарами освещена
Горделиво и скромно красавица елка стояла!
И откуда взялась среди чистого поля она?
Не игрушки на ней, а натертые гильзы блестели,
Между банок с тушенкой трофейный висел шоколад…
Рукавицею трогая лапы замерзшие ели,
Я сквозь слезы смотрела на сразу притихших ребят.
Дорогие мои д`артаньяны из ротной разведки!
Я люблю вас! И буду любить вас до смерти, всю жизнь!
Я зарылась лицом в эти детством пропахшие ветки…
Вдруг обвал артналета и чья-то команда: «Ложись!»
Контратака! Пробил санитарную сумку осколок,
Я бинтую ребят на взбесившемся черном снегу…
Сколько было потом новогодних сверкающих елок!
Их забыла, а эту забыть не могу…
***
Шли девчонки домой
Из победных полков.
Двадцать лет за спиной
Или двадцать веков?
Орденов на груди
Все же меньше, чем ран.
Вроде жизнь впереди,
А зовут «ветеран»…
Шли девчонки домой,
Вместо дома – зола.
Ни отцов, ни братьев,
Ни двора ни кола.
Значит, заново жизнь,
Словно глину, месить,
В сапожищах худых
На гулянках форсить.
Да и не с кем гулять
В сорок пятом году…
(Нашим детям понять
Трудно эту беду.)
По России гремел
Костылей перестук…
Эх, пускай бы без ног,
Эх, пускай бы без рук!
Горько… В черных полях
Спит родная братва.
А в соседних дворах
Подрастает плотва.
И нескладный малец
В парня вымахал вдруг.
Он сестренку твою
Приглашает на круг.
Ты ее поцелуй,
Ты ему улыбнись –
Повторяется май,
Продолжается жизнь!
***
Я только раз видала рукопашный,
Раз – наяву. И сотни раз – во сне…
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Два вечера
Мы стояли у Москвы-реки,
Теплый ветер платьем шелестел.
Почему-то вдруг из-под руки
На меня ты странно посмотрел –
Так порою на чужих глядят.
Посмотрел и – улыбнулся мне:
– Ну какой же из тебя
Солдат?
Как была ты, право,
На войне?
Неужель спала ты на снегу,
Автомат пристроив в головах?
Я тебя
Представить не могу
В стоптанных солдатских сапогах!..
Я же вечер вспомнила другой:
Минометы били,
Падал снег.
И сказал мне тихо
Дорогой,
На тебя похожий человек:
– Вот лежим и мерзнем на снегу,
Будто и не жили в городах…
Я тебя представить не могу
В туфлях на высоких каблуках…
Все грущу о шинели,
Вижу дымные сны, —
Нет, меня не сумели
Возвратить из Войны.
Дни летят, словно пули,
Как снаряды – года…
До сих пор не вернули,
Не вернут никогда.
И куда же мне деться?
Друг убит на войне.
А замолкшее сердце
Стало биться во мне.
***
Я порою себя ощущаю связной
Между теми, кто жив
И кто отнят войной.
И хотя пятилетки бегут
Торопясь,
Все тесней эта связь,
Все прочней эта связь.
Я – связная.
Пусть грохот сражения стих:
Донесеньем из боя
Остался мой стих –
Из котлов окружений,
Пропастей поражений
И с великих плацдармов
Победных сражений.
Я – связная.
Бреду в партизанском лесу,
От живых
Донесенье погибшим несу:
«Нет, ничто не забыто,
Нет, никто не забыт,
Даже тот,
Кто в безвестной могиле лежит».
***
И опять мы поднимаем чарки
За не возвратившихся назад…
Пусть Могила Неизвестной Санитарки
Есть пока лишь в памяти солдат.
Тех солдат, которых выносили
(Помнишь взрывы, деревень костры?)
С поля боя девушки России, —
Где ж Могила Неизвестной Медсестры?
Виталий Пуханов
(читал Андрей Гришаев)
***
Я убит подо Ржевом, но только убит
И поныне стою под прицелом.
Вот еще один волос, в хребте перебит,
Стал единственным и драгоценным.
Вены я перерезал садовым ножом,
И они проросли, как сумели.
Утром судного дня я покинул Содом,
Посмотреть, как цветут иммортели.
От счастливой судьбы, от красивых людей
Я вернусь молодым и любимым,
Чтоб клевал мою кровь на снегу воробей,
Как застывшие капли рябины.
Чтоб леталось легко по земле воробью
И душа не просилась на волю,
Потому что тогда я его не убью
И другим убивать не позволю.
Алексей Денисов
***
прощайте военные сны
прощайте до лучших времён
подушка мокра от слюны
прощайте военные сны
на дембель уходит солдат
как солнце идёт на закат
слезинку он спрятал в усах
мечту затаил он в трусах
прощайте друзья по жилью
запомните личность мою
ведь был я что надо
не сука не падло
и ровно стоял я в строю
прощайте военные сны
на вас я не в праве уже
ведь вы достоянье страны
на коем стоял рубеже
на дембель уходит солдат
как танки ложатся под нож
как жалкое солнце из луж
на солнце прищурясь глядит
прощай кто навеки прощён
кто глупо но крепко влюблён
смотрю я на фото
там я а не
стоит с автоматом анфас
Игорь Алексеев
(читала Света Литвак)
Когда над Покровском взлетает воздушный линкор,
Неся на борту исключительной силы заряды,
Мы думаем, вслед направляя спокойные взгляды,
Что наша граница имеет надежный запор.
Не в смысле расстройства кишечника, в смысле замка.
Еще неизвестно – кому отойдет Севастополь.
Поскольку блуждает в лесах стратегический «Тополь»,
До смерти пугая голодных коров и быка.
Но видится мне, хоть почти что совсем я не пью,
И жесткая жизнь мне дыры в голове не пробила:
Узбекская девушка смотрит на черного Билла,
Таджикская девушка смотрит на рыжего Хью.
И то, что фашистские танки пройти не смогли,
Легко одолел обожравшийся бургеров боров.
И точные стрелки натасканных русских приборов
Бессмысленно целят в подбрюшье Российской земли.
И вся эта техника даст неожиданный сбой.
Воздушный линкор обернется «Летучим Голландцем».
А «Тополь» увязнет в болоте, затянется стланцем.
И мимо проскачет накачанный «Скотчем» ковбой.
Я многое видел, но это уже перебор.
И пусть я конкретный ублюдок эпохи советской,
Я знаю: мой дед, искалеченный пулей немецкой,
И мертвый рванет своего винтореза затвор.
Написано примерно в 2000 г
Письма Михаилу Ляшенко
письмо третье
А я всё о том же. Ля-ля тополя.
Сижу себе, мучаю блёклую клаву.
Кошмар високосный колбасит державу.
Как холодно, Миша, в конце февраля.
Мне хочется снова в нормальную ложь.
В мальчишеский круг у дворовой скамейки.
Ты помнишь, тогда продавались наклейки –
намочишь, прилепишь, бумагу сотрёшь –
и Кремль получался, и «Ну, погоди!»,
и танк агромадный с военным солдатом,
снегурка курносая с дедом мордатым.
Ты вспомни, и
Я
играл баянист после выпитой банки.
Он душу мне вымотал «Маршем славянки»
над смуглой толпой, над базарным говном.
О, как я почувствовал будущий мрак!
А марш доносился всё тише и тише.
Ты знаешь, я просто не выдержал, Миша.
Ты знаешь, я взял и заплакал, дурак.
Ян Сатуновский
(читал Олег Дарк)
***
Один сказал:
– Не больше и не меньше,
как начался раздел Польши.
Второй
страстно захохотал,
а третий головою помотал.
Четвертый,
за, за, заикаясь, преподнес:
– Раздел. Красотку. И в постель унес.
Так мы учились говорить о смерти.
1940
***
О чем мы думали?
«Об жизни; и еще
об кой-об чем:
о пушке на лесной опушке;
о воске детских щек;
об оспе, и о кори;
о судорожном отпоре
их мам,
которых я смогу
насиловать, обутый в сапоги».
1940
***
Мама, мама,
когда мы будем дома?
Когда мы увидим
наш дорогой плебейский двор
и услышим
соседей наших разговор:
– Боже, мы так боялись,
мы так бежали,
а вы?
– А мы жили в Андижане,
а вы?
– А мы в Сибири,
а вы?
– А нас убили.
Мама,
так хочется уже быть дома,
чтоб всё, что было, прошло
и чтоб всё было хорошо.
1941
***
Как я их всех люблю
(и их всех убьют).
Всех –
командиров рот
«Ро-та, вперед, за Ро-о…»
(одеревенеет рот).
Этих. В земле.
«Слышь, Ванька, живой?»
«Замлел»
«За мной, живей, е́!»
Все мы смертники.
Всем
артподготовка в 6,
смерть в 7.
1942
***
Я уеду, как приехал, –
тихий, строгий, неспокойный.
Мама спросит через месяц:
– Он уехал, твой знакомый?
Мама,
он уже давным-давно уехал,
и не пишет писем.
Говорят еще, что немцы
каждый день бомбят Камышин.
1942, осень, Дубовка
***
Как оживляешься,
когда вспоминаешь
(и через столько лет)
румынок или, там, славянок.
А вспомни-ка Смоленск!
Как ты лежишь в кювете
и при каждом взрыве
вздрагиваешь с головы до пят,
а мозг
срабатывает безотказно:
«не в этот,
в следующий раз…»
«не в этот,
в следующий раз…»
«не в этот,
в следующий раз…»
***
Сейчас, не очень далеко от нас,
идет такое дикое кровопролитье,
что мы не смотрим друг другу в глаза.
У всех – геморроидальный цвет лица.
Глотают соду интенданты.
Трезвеют лейтенанты.
И все молчат.
Всё
утро
било,
а сейчас –
всё
смолкло.
Молча,
разиня рот,
облившись потом,
молча
пошла, пошла, пошла пехота,
пошла, родимая…
1944
***
Осень-то, ёхсина мать,
как говаривал Ваня Бати́щев,
младший сержант,
родом из глухомани сибирской,
павший в бою
за свободу Чехословакии.
Осень-то, ю́-маю́,
все деревья в желтой иллюминации.
1946
***
Пусть стал я как мощи – ясен дух у меня.
Срослись мои кости, а о мясе нечего и вспоминать.
И не вспомнится, и не приснится
черепичная заграница,
заграничная чечевица.
Все дороги ведут в Москву.
Все народы по ним пойдут.
Изнасилованные фрейлен Ильзе,
ауфвидерзэен в социализме.
***
Спросите их, спросите инвалидов,
тех, для кого навеки кончилась война,
как долог мирный день, как ночь длинна,
и как является в проемах туч, в разрывах
пикирующая луна.
сентябрь 1958
Анна Ахматова
(читала Лилия Денисова, 9 лет)
Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.
1921
Борис Слуцкий
(читал Андрей Чемоданов)
***
Силу тяготения земли
первыми открыли пехотинцы,—
поняли, нашли, изобрели,
а Ньютон позднее подкатился.
Как он мог, оторванный от практики,
кабинетный деятель, понять
первое из требований тактики:
чю солдата надобно поднять.
Что солдат, который страхом мается,
ужасом, как будто животом,
в землю всей душой своей вжимается,
должен всей душой забыть о том.
Должен эту силу, силу страха,
ту, что силы все его берет,
сбросить, словно грязную рубаху.
Встать.
Вскричать ура.
Шагнуть вперед.
***
Руины – это западное слово.
Руины – если бьют, не добивая.
Но как сказать: руины Украины?
На ней доска лежала гробовая.
Советские развалины развалены
как следует: разваливали с толком.
Как будто бы в котле каком разваривали.
Как будто сожжены жестоким током.
Да, города моей отчизны били,
как и людей моей отчизны, насмерть,
стирали их до состоянья пыли,
разумно, с расстановочкой, не наспех.
И выросли на превращенных в поле
сраженья
городах и весях
с названьями, знакомыми до боли,
строенья незнакомые, чужие.
Хотя и лучше прежнего – не прежние.
Хотя и краше старого – не старые.
И только имена, как воды вешние,
журчат по картам старые мелодии.
***
Ермилов долго писал альфреско.
Исполненный мастерства и блеска,
лучшие харьковские стены
он расписал в двадцатые годы,
но постепенно сошел со сцены
чуть позднее, в тридцатые годы.
Во-первых, украинскую столицу
перевели из Харькова в Киев –
и фрески перестали смотреться:
их забыли, едва покинув.
Далее. Украинский Пикассо –
этим прозвищем он гордился –
в тридцатые годы для показа
чем дальше, тем больше не годился.
Его не мучили, не карали,
но безо всякого визгу и треску
просто завешивали коврами
и даже замазывали фреску.
Потом пришла война. Большая.
Город обстреливали и бомбили.
Взрывы росли, себя возвышая.
Фрески – все до одной – погибли.
Непосредственно, самолично
рассмотрел Ермилов отлично,
как все расписанные стены,
все его фрески до последней
превратились в руины, в теми,
в слухи, воспоминанья, спл гнв.
Взрывы напоминали деревья.
Кроны упирались в тучи,
но осыпались все скорее –
были они легки, летучи,
были они высоки, гремучи,
расцветали, чтобы поблекнуть
Глядя, Ермилов думал: лучше,
лучше бы мне ослепнуть, оглохнуть.
Но не ослеп тогда Ермилов,
и не оглох тогда Ермилов.
Богу, кулачища вскинув,
он угрожал, украинский Иов.
В первую послевоенную зиму
он показывал мне корзину,
где продолжали эскизы блёкнуть,
и позволял руками потрогать,
и бормотал: лучше бы мне ослепнуть –
или шептал: мне бы лучше оглохнуть.
***
Двурукий нищий должен быть
Весьма красноречивым:
Ну, скажем, песню сочинить
С неслыханным мотивом,
Ну, скажем, выдумать болезнь
Мудреного названья,
А без болезни хоть не лезь,
Не сыщешь пропитанья.
Совсем не так себя ведет
С одной рукою нищий:
Он говорит, а не поет
Для приисканья пищи –
Мол, это был кровавый бой,
Мол, напирали танки,
Когда простился я с рукой –
Пожертвуйте, гражданки!
Безрукий нищий молчалив –
В зубах зажата шапка.
Башку по-бычьи наклонив,
Идет походкой шаткой:
Мол, кто кладет, клади сюда!
И шапкой вертит ловко,
А мы без всякого труда
Суем туда рублевки.
***
Сегодня я ничему не верю:
глазам – не верю,
ушам – не верю.
Пощупаю – тогда, пожалуй, поверю:
если на ощупь – все без обмана.
Мне вспоминаются хмурые немцы,
печальные пленные 45-го года,
стоявшие – руки по швам – на допросе.
Я спрашиваю – они отвечают.
– Вы верите Гитлеру? – Нет, не верю.
– Вы верите Герингу? – Нет, не верю.
– Вы верите Геббельсу? – О, пропаганда!
– А мне вы верите? – Минута молчанья.
– Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир – пропаганда.
Если бы я превратился в ребенка,
снова учился в начальной школе,
и мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
нашел бы эту самую Волгу,
спустился бы вниз по течению к морю,
умылся его водой мутноватой
и только тогда бы, пожалуй, поверил.
Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
потом – худые соломенные крыши,
потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
суровых, серьезных, почти что важных
гнедых, караковых и буланых,
молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
а после падали и долго лежали,
умирали лошади не сразу…
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все – пропаганда. Весь мир – пропаганда.
***
Теперь Освенцим часто снится мне:
дорога между станцией и лагерем.
Иду, бреду с толпою бедным Лазарем,
а чемодан колотит по спине.
Наверно,
и взял удобный, легкий чемоданчик.
Я шел с толпою налегке, как дачник.
Шел и окрестности обозревал.
А люди чемоданы и узлы
несли с собой,
и кофры, и баулы,
высокие, как горные аулы.
Им были те баулы тяжелы.
Дорога через сон куда длинней,
чем наяву, и тягостней и длительней.
Как будто не идешь – плывешь по ней,
и каждый взмах все тише и медлительней.
Иду как все: спеша и не спеша,
и не стучит застынувшее сердце.
Давным-давно замерзшая душа
на том шоссе не сможет отогреться.
Нехитрая промышленность дымит
навстречу нам
поганым сладким дымом
и медленным полетом
лебединым
остатки душ поганый дым томит.
Михаил Зенкевич
(читал Сергей Дмитренко)
Южная красавица
Ночь такая, как будто на лодке
Золотистым сияньем весла
Одесситка, южанка в пилотке,
К Ланжерону меня довезла.
И встаёт ураганной завесой,
Чтоб насильник его не прорвал,
Над красавицей южной – Одессой
Заградительный огненный вал.
Далеко в черноземные пашни
Громобойною вспашкой весны
С черноморских судов бронебашни
Ударяют огнем навесным.
Рассыпают ракеты зенитки,
И початки сечёт пулемет…
Не стрельба – тёмный взгляд одесситки
В эту ночь мне уснуть не дает.
Что-то мучит в его укоризне:
Через ложу назад в полутьму
Так смотрела на Пушкина Ризнич
И упрёк посылала ему.
Иль под свист каватины фугасной,
Вдруг затменьем зрачков потемнев,
Тот упрек непонятный безгласный
Обращается также ко мне?
Сколько срублено белых акаций,
И по Пушкинской нет мне пути.
Неужели всю ночь спотыкаться
И к театру никак не пройти.
Даже камни откликнуться рады,
И брусчатка, взлетев с мостовых,
Улеглась в штабеля баррикады
Для защиты бойцов постовых.
И я чувствую с Черного моря
Через тысячеверстный размах
Долетевшую терпкую горечь
Поцелуя её на устах.
И ревную её, и зову я,
И упрек понимаю ясней:
Почему в эту ночь грозовую
Не с красавицей южной, не с ней?
1941
Зоя Гражданская
(читал Сергей Дмитренко)
Русалка в Мисхоре
Русалка. Русалка в Мисхоре.
Всплыла на обломок скалы,
Где самое синее море
Торжественно катит валы.
С печалью в глазах удивлённых
В далёкие дали глядит,
И с хвостиком рыбьим ребёнок
Прижался к родимой груди.
К русалке ведут на свиданье
Весёлых туристов толпу.
Но мы-то её увидали
В бесчисленных ранах от пуль.
И тот, кто избрал её целью,
Не просто учился стрелять:
Он с дикою злобою целил
В младенца, в младенца – и в мать.
А может, стреляли повзводно?
А может, строчил автомат?
Металась над пропастью водной,
Пыталась вернуться назад.
Был вид изувеченной жалок…
Куда убежишь от зверей,
Стрелявших в мадонн, и в русалок,
И просто в живых матерей?
А может, затем и ходили
На берег – в русалку стрелять, –
Что им в этой крымской ундине
Мерещилась русская мать?
В неё, в её радость и горе.
В неё – и в младенца потом…
Я вижу русалку в Мисхоре,
Как видела в сорок шестом.
Георгий Оболдуев
(читал Сергей Дмитренко)
Похоронка
Он лежал не один: шевелилось внутри и вокруг
В жизнерадостном трепете разнообразное тленье.
Он постиг, он проведал; попав под солдатский каюк,
Он стал частью родимой ландшафта, земли и растенья.
Плугом врезался в землю разорванной пушки лафет;
На ничейной поляне качались высокие травы;
Новый, смирный жилец, ежесуточным солнцем прогрет,
Обживал обыденность необыкновенной оправы.
И шаги раздались, и солдат подошёл к мертвяку;
Взял кисет, что лежал в стороне; усмехнулся невзрачно,
Постоял, поглядел, неспеша завернул табачку;
Ещё раз ухмыльнулся мужчина недобрый и мрачный.
И батальные сцены с Гомера до наших времен,
И подробности старых картин и позднейшие фрески
Пробежали в сознаньи свидетелями похорон
Непонятно и чуждо, как надпись по-древнееврейски.
На войне, на войне, на войне, на войне, на войне,
Надо счастливу быть, чтобы так умереть превосходно.
Чтобы трупом вполне уцелеть, надо счастья вдвойне,
Так как будет так точно, как случаю будет угодно.
Мысли хуже не стали и легче не стал карабин,
Когда двинулся прочь брат-солдат, утомленный и тощий.
Поминай высоту двести тридцать один ноль один,
Где, сражаясь с фашистами, пал неизвестный близ рощи.
Май 1947
Государственный Литературный музей, Царицыно, День Победы
26.06.2014, 12841 просмотр.