Открытие 15 литературного сезона (2018/2019)
Музей Серебряного века
28 августа в зале музея Серебряного века, выходящем большими окнами в сад, прошла встреча цикла «Полюса» с Яном Выговским (поэт, критик, дебютная книга вышла в серии «поколение» издательства
Задача проекта — поставить рядом двух на первый взгляд совершенно противоположных в плане поэтики и способа говорения авторов. А зрители уже должны сами ответить себе — действительно они далеки или, напротив, связаны: куда более тесно и неочевидно, чем могло показаться.
Зал был набит до отказа — истосковавшаяся по литературным события публика оживлённо галдела, соскучившиеся за лето литераторы радостно обнимались друг с другом, зрители и читатели не из литературной среды вежливо ждали начала.
Чтения происходили по очереди — сначала Пепперштейн (на правах живой легенды), потом Выговский (в качестве молодого поэта). Согласно концепции, приглашённые авторы читают по очереди несколько раз, а потом отвечают на записки из зала (их на подносе торжественно выносил «специально обученный
Павел Пепперштейн вышел в сопровождении загадочной девушки по имени Яна, которую отрекомендовал как свою ассистентку. И сходу прочитал цикл стихов для внучки (потом в одной из записок спросили, не она ли та самая внучка, спойлеры: нет, да и не было никогда никакой внучки). Его концептуалистские тексты страшны и завораживающи. При всех внешних элементах иронии, намеренного эротического эпатажа или откровенного стеба ясно, что это не более чем ширма, а за ней — холодное, страшное ничто. Равнодушное божество, которое можно пытаться
* * *
Ты думала, это мишка
Плюшевый и простой
А это черная книжка
С таинственною душой
Ты думала, это поезд
Нас в дальние страны везет,
А это мерцающий пояс
Застегнутый наоборот.
Ты думала, дальние страны
Есть
Но дальние страны — туманы
Осевшие на стекле.
Ты думала, это котик
На кухне из блюдечка пил,
А это чудовищный ротик
Всю душу мою проглотил.
Ты думала, это могила
Чужого тебе старика,
А это я, твой милый,
Лежу неподвижно пока.
Ян Выговский читал отрывки из своей книги «Ranit odnogo, zadenet vseh». Любопытно, что сама книга очень сложно графически организована, визуальное сочетание текста и схем в ней не менее важно, чем собственно текстовая часть. В этом смысле стихи Выговского по большому счету становятся сложным медиавысказыванием, поэтому при чтении он пытался придавать тексту звуковые колебания, изменял модуляции голоса. Он читал о капитализме, смерти, смене природных элементов, вроде бы совсем иначе, чем Пепперштейн, голосом другого поколения, другой стилистики из другой реальности, но за стихами виделась уже знакомая фигура умолчания.
Что будет с a ja, сумасшедшей a ja в платье из крыльев
бабочек, a ja, любительницей целовать трупы? Ведь волны
потихоньку разрушают стены, деревья плетут заговор,
обступая плотным кольцом, a ja заползают в желудки и дети-
призраки, играющие на зелёных трубах,
звук, от которого
[ра́н’иет ʌднʌво́, зʌд’е́н’иет фс’е́х]
Ухудшение единицы. Этот опыт занимает две страницы.
таковы тени, составляющие феноменальность тени.
Безусловно, и Пепперштейн, и Выговский при кажущейся внешней несхожести исходят из одного концептуалистского корня. Оба пытаются по большому счёту наименовать (а значит, присвоить и обезопасить таким образом) пугающую реальность, которая нас окружает. Распад Советского Союза, после которого оптика русского концептуализма не только не исчезла, но, напротив, стала ещё более актуальной, ясно продемонстрировал, что она была связана не с ситуативными практиками политической иронии, а с к
Прозвучавшие стихи — на самом деле попытки справится (через невозможность называния, через проговаривание этой фоновой тревоги) с экзистенциальным ужасом, с бессилием, понятным каждому из нас. В случае Пепперштейна — это почти фольклорный способ говорения о страшном как будто бы в детской игровой манере, в случае Выговского — намеренное усложнение структуры высказывания графикой и синтетическими практиками. Но в конечном счете все это проявления одной и той же попытки преодолеть невозможность языка говорить о системном страхе, формирующим человеческую цивилизацию, от которого люди бегут в мир постоянного фонового шума и попыток отвлечься на что угодно, страхе настолько огромном и всеохватывающем, что он плохо (или совсем не) поддаётся рефлексии, это довербальные практики, как у Гумилева в «Звездном ужасе» — молчаливого пения в разверзшуюся над головами пропасть — то ли чтобы заговорить неизбежное, то ли чтобы просто выплеснуть в звуке этот общий страх.
К концу вечера шаманские практики захватили и зрителей. Вместо ерзаний на стуле и перешёптываний, обычных для поэтического вечера, люди зачарованно слушали, дыша в такт колебаниям голосов. Периодические ответы на записки с абсурдными товарищескими вопросами из зала немного разряжали обстановку, возвращая присутствующих обратно в пласт реальности, где был душный зал, усталость после работы, постлетняя замедленность и апатия. Даже традиционная афтепати вышла скомканной, и, погружённые в свои мысли, все разбежались по домам.
О чем думали литераторы, бредя по ночному проспекту Мира к метро — неизвестно. Может, об инерции языка как системы и поэзии как попытке ее преодолеть, может, об ускользающей улыбке Павла Пепперштейна, а может, о Юре Цветкове, сказавшем в начале вечера: «Если бы мне
Нина Александрова
21.09.2018, 3447 просмотров.