Сергей Гандлевский
Алексей Цветков стремительно умер, будто спешно вышел, спохватившись в трамвае или электричке, что за окном его остановка. Умер в своём стиле, без сантиментов и раскачки: всесторонне исследовал смерть в течение ряда десятилетий и сходу слился с предметом скрупулёзных штудий. Так же без проволочек он попрощался с нами в
По ряду обстоятельств я не принял незамедлительного участия в поминальном хоре сразу и в первые дни после кончины Алексея Цветкова, поэтому я буду говорить не срывающимся от внезапной утраты голосом, а по возможности взвешенно.
Мы были знакомы более пятидесяти лет. За полвека Цветков вызывал у меня целый спектр разнообразных чувств — от восторга и влюбленности до раздражения и приступов неприязни.
Появлению Цветкова в моей жизни в 1970 году предшествовала молва: на дебатах в студии «Луч» его как безусловного гения поминали Бахыт Кенжеев, Мария Чемирисская и Леопольд Эпштейн. Помню,
Всю жизнь он был очень хорош собой, но в молодости в его облике — южном выговоре, разрезе глаз, широких скулах, густых усах, шевелюре до плеч — чудилось
Вскоре после первого знакомства, обстоятельства которого выветрились из памяти, я по уши влюбился в него и в его стихи. Несколько раз за полувековое знакомство Цветков поминал мне, как он весной 1971 года лежал с учебником французского на своей койке в общежитии, когда раздался робкий стук в дверь, и на призыв войти вошёл я и без околичностей предложил ему дружбу. Я, хоть убей, не помню, что повторил подвиг Татьяны Лариной, но, видимо, так оно и было.
Дружба пьянила и шла по нарастающей. Цветков познакомил меня с двумя своими ещё запорожскими школьными, уже замужними подругами, в которых он был некогда влюблён. Быт этих весёлых и обаятельных молодых женщин в пустоватой трёхкомнатной квартире на окраине Москвы вблизи платформы «Сетунь» напоминал коммуну. Занимались обитатели съёмной квартиры кто чем: учились на журфаке, фотографировали для заработка детей в детских садах, работали на каникулах в стройотрядах и проч. Разумеется, дым стоял коромыслом,
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
Вменяемым людям нет надобности открывать глаза на подспудные мотивы их поведения — обычно мы понимаем про себя куда больше, чем кажется со стороны, просто прячем это понимание с глаз долой. Вот и для Цветкова, скорей всего, была очевидна связь его физического изъяна и характера.
В пору его довольно регулярных приездов в Россию мы шли
Понемногу мы — Сопровский, Кенжеев, я — поделили Цветкова примерно поровну с «Сетунью».
Цветкова вообще часто отличало невзрослое поведение. В девяностые Михаил Айзенберг вернулся из Америки, где преподавал
И поэтическая сила, и человеческая слабость Цветкова имели, как мне кажется, общее происхождение, но
Вот пример из довольно безобидных. От Цветкова я узнал о Гарольде Блуме и его «Западном каноне» и попросил Алёшу перевести фрагмент для «Иностранной литературы», он пообещал. Спустя
Природа затолкала в него, как при спешных сборах, помимо поэтического гения, немало самых разных, даже противоположных человеческих качеств.
Он был прижимист, но многие, включая меня, хранят его щедрые подарки.
Он смолоду совмещал любовь к животным с натурфилософским холодом. В начале семидесятых мы возвращались из парка Сокольники ко мне. Привлечённый писком, я поднял с газона птенца и вслух раздумывал, как бы его выходить, когда Цветков строго велел мне положить его обратно, чтобы неизвестная кошка не подохла с голода.
Хорошо зная себе цену, он был обуян гордыней и при этом начисто лишён высокомерия, за что и прожил свой довольно безбытный век любимцем и баловнем товарищеского круга.
Он был подвержен истерикам и приступам малодушия. И если прав один английский автор, что «быть храбрым — значит не пугать других», то Цветков как раз сеял панику и обычно чуть ли не с радостью предполагал худшее развитие событий. При таком темпераменте можно было бы ожидать усиления религиозности по мере приближения назначенного нам конца. (Когда мы познакомились, Алексей Цветков был религиозен и даже, как я слышал, получил у смогистов прозвище
Инвалид в жизни, он был атлетом искусства, и поэтическая сторона его личности кажется мне идеально устроенной. Совершенно неординарный интеллект, редкая способность к наукам и языкам, поразительная память и неправдоподобная эрудиция, позволяющая плодить образы, синтаксические конструкции и рифмы самые поразительные. Тяга к развитию почти изуверская, вот его поэтическое кредо, изложенное стихами, хотя мы, его друзья, слышали ту же мысль не раз и в прозе:
Помнишь, у тебя
(у нас, пожалуй) был такой приём
самооценки: если, перечтя
свои стихи по истеченье года
с момента авторства, находишь их
хотя бы сносными — затей другую
карьеру…
Второй немаловажный для удачи во всяком начинании двигатель — честолюбие. Оно, причём самой высокой пробы, было присуще Цветкову смолоду, и он его не скрывал: «Дай мне, Господи Боже, любви или славы…» Я, помню, оторопел, когда он, ударясь за бутылкой в воспоминания, рассказывал, как вдруг понял в юности, что Шекспиром в Запорожье не станешь (разумеется, всё это говорилось отчасти иронически, но каков замах!).
В пору «Московского времени» в начале семидесятых, при жизни самой беспорядочной и пьянстве почти беспробудном (кстати, одной из самых возмутительных, с моей точки зрения, особенностей покойного было пьянство без похмелий!) Цветкова не оставлял «блуд труда». Он при каждом удобном случае издевался над вдохновением и, когда писал перед эмиграцией цикл прощальных стихотворений «Сердце по кругу», с вызовом советовался с адресатом, в какой манере и тональности тому желательно посвящение. Я попросил попроще, без парада эрудиции и посердечней. Сказано — сделано, речь о стихотворении «Время за полночь медленным камнем…».
Когда Цветкову приходила охота
Собранность его была уникальна.
И в завершение темы трудоспособности. Когда после семнадцатилетнего перерыва он, опрокидывая все представления о возможном и невозможном, взялся сочинять из года в год чуть ли не по два очень сильных стихотворения в неделю, я написал ему, что он сам себя обесценивает и нивелирует, и привёл в пример Восточный Памир, который
И слов на ветер не бросал — вот шедевр, на мой вкус:
* * *
и ещё к однокласснице жены в
вспоминали подруг думал совсем засохну
но разговор скоро выдохся и весь вечер
рубились в monopoly по центу за сотню
кассирша из аптеки с топотом носила
из кухни twinkies и в чашке со снупи кофе
господи до чего же была некрасива
глаза от жалости вбок, но мороз по коже
потом вошёл кот вразвалку в кошачьи двери
дворняга, но хитрован с надменной статью
через полгода звонила звала на свадьбу
посидели без танцев болтали о разном
пели гимны нашарив соседские руки
муж после семинарии с энтузиазмом
вместе на курсы и миссия в камеруне
папаша ввиду отсутствия сперва грустный
потом разжился плеснул тайком чтобы зависть
не грызла, а про меня все знали что русский
знакомили с пастором тепло улыбались
пастор пылко поведал как вся твердь и суша
внемлет их молитве на пяти континентах
а мы подарили занавеску для душа
с ангелами на музыкальных инструментах
по дороге домой купила торт готовый
радовалась до слёз мужа с руки кормила
пока я думал об этом боге который
так и носит нас по всем камерунам мира
Кажется, такой Америки в отечественной литературе не было со времен «Лолиты»!
Или вот:
* * *
в черте где ночь обманами полна
за чёрными как в оспинах песками
мы вышли в неоглядные поля
которые по компасу искали
у вахты после обыска слегка
присела ждать живая половина
а спутница со мной была слепа
всё притчи без контекста говорила
безлюдье краеведческих картин
холм в кипарисах в лилиях болото
он там сидел под деревом один
в парадной форме как на этом фото
и часть меня что с ним была мертва
кричала внутрь до спазма мозгового
тому кто в призраке узнал меня
но нам не обещали разговора
ни мне к нему трясиной напрямик
ни самому навстречу встать с полянки
он был одет как в праздники привык
под водку и прощание славянки
немых навеки некому обнять
зимовка порознь за чертой печали
вот погоди когда приду опять
но возвращенья мне не обещали
рентгеновская у ворот луна
в костях нумеровала каждый атом
а спутница вообще сошла с ума
и прорицала кроя правду матом
Пристрастие Цветкова к моральной схоластике часто выводило меня из себя, поскольку, как водится, эти теоретизирования были обращены, в первую очередь, вовне, а не на себя, но то, что Цветков до мозга костей был человеком эстетическим, вызывало моё неизменное стойкое восхищение — поэтому его редкая похвала окрыляла.
Даже заброшенный им роман «Просто голос» именно своей заброшенностью, казалось, усиливал впечатление, совпадая с представлением об античной руине: много дикой вьющейся зелени, из которой тут и там выглядывают изваяния белого мрамора с отколотыми носами, гениталиями и пальцами рук…
Абсолютный слух: от рифмы «тишине / чешуе» я ахнул!
А его остроумие! Об одном писателе, ставшем православным святошей, Цветков сказал, что тот был хорош, пока не поскользнулся на лампадном масле. Когда он жил в Вашингтоне, его ручной хорёк повадился мочиться в Алёшины ботинки, пока хозяин трудился на «Голосе Америки». В отместку и назидание мелкому пакостнику Цветков научил третьего жильца, попугая, выкрикивать: «Хорёк — еврей!» А про общего знакомого, человека большой природной глупости и говорливости, Алёша заметил, что тот говорит со скоростью звука. И сколько перлов сарказма, придающего лирике Цветкова впечатление печали от большого ума, рассыпано по его стихам!
* * *
в ложбине станция куда сносить мешки
всей осени макет дрожит в жару твердея
двоюродных кровей проклятия смешны
не
в промозглом тамбуре пристройся и доспи
на совесть выстроили вечности предбанник
что ж дядю видимо резон убрать с доски
пржевальский зубр ему племянник
ты царь живи один правительство ругай
ажурный дождь маршрут заштриховал окрестный
одна судьба сургут другая смерть тургай
в вермонте справим день воскресный
я знаю озеро лазурный глаз земли
нимроды на заре натягивают луки
но заполночь в траве прибрежные зверьки
снуют как небольшие люди
нет весь я не умру душа моя слегка
над трупом воспарит верни её, а
из жил же и костей вермонтского зверька
провозгласит себе наука
се дяде гордому вся спесь его не впрок
нас уберут равно левкоем и гвоздикой
и будем мы олень и вепрь и ныне дикий
медведь и друг степей сурок
Я уверен, что авторы, чья молодость пришлась на приятельство с Цветковым — вроде круга «Московского времени» или русских американских писателей относительно молодого поколения — выиграли в литературном масштабе, просто благодаря одному его присутствию, настолько он был естественно значителен.
Он был одним из
Тебе, как говорится, мерси, дорогой Алёша. За всё.
Навсегда остались в памяти несколько цветковских сентенций. О сложности: не Кант сложен — предмет его сложен. О Бахе: есть Бах, а есть — остальная музыка. И главная Алёшина премудрость: стихи должны поражать. (Стихи. Должны. Поражать.) Его стихи и поражали.
Его до преклонных лет отличала вера в свою звезду и лёгкость на подъём. И с похожей лёгкостью он взял и умер, будто в очередной раз снялся с места.
*Социальные сети Meta запрещены на территории РФ.
18.06.2022, 930 просмотров.