Как известно, на каждом вечере из цикла «Полюса» Данила Давыдов задаёт выступающим одинаковый вопрос: «В чём ваша полюсность?» Большинство выступавших, на моей памяти, от ответа так или иначе уклонялись — и правильно делали, потому что вопрос не так прост, как кажется. От слова «полюс» в русском языке возможны два прилагательных — «полюсный» и «полярный», но только второе из них имеет значение «несходный, противоположный», тогда как «полюсный» означает исключительно «относящийся к (ка
Однако соблазн спроецировать два многомерных поэтических пространства на заданную случайной фантазией многолетних кураторов цикла плоскость — велик. И вот уже коллега Давыдов, открывая очередной раунд «Полюсов», представляет его участников, Владимира Беляева и Ксению Чарыеву, как двух ярких авторов, недавно появившихся на авансцене литературного процесса и ещё не вполне занявших в нём сообразное дарованию место, разрабатывающих сравнительно близкие друг другу и сравнительно умеренные, без особого радикализма, манеры письма, — и разница вроде бы лишь в том, что, соответственно географической привязке, Чарыева — автор московский, гнезда Айзенбергова, а Беляев — автор петербургский, питомец «Камеры хранения» Олега Юрьева…
Между тем — сравним четыре фрагмента:
1.
Дымы распались на горах
распотрошённым гинекеем,
и пеший грак, как некий Гракх,
кричал на мертвом языке им.
2.
Где конь из жести перед барьером
Тыкался в снег, как слепой потомок,
И дрессировщицким шамберьером
Щелкал огонь по щекам потемок.
3.
Час пройдёт, и позабуду
опрокинутую взвесь.
Я не знаю, кем я буду,
и не знаю, кто я есть.
4.
дотянуться бы до тебя —
говорил я так или нет.
это просто мигает свет.
это вместо меня, тебя.
Что на что больше похоже? Разумеется, география ни при чём. Чарыева (пример 2), как и Юрьев (пример 1), имеет дело с миром избыточествующим: в нём безмерно много предметов и имён, и у каждого свой звук и вкус, и все хотят быть названы, и все, даже самые далёкие и экзотические, за
Кстати, об игрушечных жирафах: ещё один важный вопрос обоим поэтам был связан с темой детства — отчего она у них настолько явственно доминирует. Беляев от ответа уклонился (впрочем, как почти ото всех ответов), а Чарыева ответила не раздумывая и по существу (впрочем, как почти на все вопросы), — это тоже различие не просто творческих темпераментов, но и мировоззренческих установок: говорение как эпифеномен интроспекции vs. стремление изъяснять и нарицать имена. Ответ Чарыевой представляется мне замечательным (пересказываю своими словами, но близко к тексту): «Моё детство кончилось слишком недавно, так что его опыт по-прежнему для меня самый важный и обширный — и я его использую и буду использовать как основной материал, до тех пор, пока какой-то другой опыт не станет обширнее и важнее». Беляев этого сказать бы не мог, потому что детский опыт для него вообще не материал: «этот, из детства, — пугающий, озорной / скрип коридора и достоевский свет» представляют собой не опыт детства, а опыт о детстве, опосредованный напластованиями культурных смыслов и едва ли не психоаналитических подтекстов. Детство Чарыевой взыскует проживания и изживания (а в иных случаях, напротив, возвращения и пере-живания наново), детство Беляева — вглядывания вчуже.
Возвращаясь к теме литературного происхождения и родства, стоит отметить, что вопрос на эту тему оказался едва ли не единственным, на который Беляев ответил развёрнуто, а Чарыева обошлась отговоркой. Но след, данный Беляевым, в значительной степени ложный. Намеренно оборванная линия Дельвиг — Фет — Введенский (в обход очевидного Ходасевича) намекает на общее предпочтение бокового, теневого культурного сюжета; упомянутые из старших современников Андрей Поляков и Дмитрий Воденников, в зрелых своих проявлениях бесконечно далекие друг от друга, равно далеки от беляевской самоуглублённой аскезы. Между тем близкий контекст у поэзии Беляева есть, и он даже петербургский: это Алексей Порвин и, особенно, Игорь Булатовский. Булатовский с Айзенбергом, в свою очередь, в родстве — по линии Яна Сатуновского, опыт чтения и осмысления которого в значительной степени и сделал Булатовского в последние годы действительно большим поэтом. Взятая Сатуновским на знамя «бедность словаря» была возвращена Булатовским в лоно конвенциональной просодии (и к ней же прививал конкретистский пафос поэзии как речи Айзенберг) — в надежде на реабилитацию метафизического поиска в ситуации постмодерна, скомпрометировавшей традиционные инструменты этого поиска, в том числе словарные. Беляев занят этим же, но гораздо более шаткая, то и дело уступающая давлению смыслов ритмика подсказывает нам, что его поиск в гораздо большей степени ведётся вслепую, ощупью. Эта осязательная неуверенность чрезвычайно ощутима непосредственно в ткани стиха, что само по себе производит сильное впечатление, но в какой мере Беляеву удастся отстроиться от нескольких не менее заметных и сложившихся авторов, работающих сравнительно близко, — ещё предстоит увидеть. Ситуация Чарыевой иная — отчасти в силу ее глубокой укоренённости в круг московских авторов поколения 20-летних, соединённый интенсивным личным и творческим диалогом, но отнюдь не родством поэтик: навык отстраивания от разнородного окружения усвоен ею в самом начале, но собственный раз обретённый голос должен крепнуть — в поэтике, основанной на идее тотальной насыщенности текста, малейшее провисание особенно сильно сбивает эффект. Впрочем, одну из финальных реплик Чарыевой можно было понять в том смысле, что она и вовсе собирается перейти на прозу, — и, быть может, для не столь обильной яркими фигурами молодой русской прозы это было бы хорошим приобретением (хотя там-то как раз контекст, образуемый, скажем, Станиславом Снытко, Антоном Равиком, Денисом Ларионовым, может оказаться достаточно тесным для нового имени, так что придётся как раз отстраиваться). Но и у гуще населённой молодой русской поэзии, кажется, в текстах Чарыевой вполне ощутимая нужда.
Напоследок стоит отметить, что едва ли не впервые на моей памяти выступавшие в «Полюсах» авторы получили откровенно ругательную записку: как-де не стыдно в XXI веке писать такие уныло-занудные традиционные стихи, годные лишь на то, чтобы удовлетворить литературный истеблишмент? Мне, откровенно говоря, показалось, что автор записки простебался. Или, может, это я и есть литературный истеблишмент?
Внешний вид выступавших приятен.
Дмитрий Кузьмин
20.02.2012, 9717 просмотров.