Дополнительно:

Мероприятия

Новости

Книги

«Москва и немосквичи»*. Анна Герасимова (Умка) (Москва) — Наталья Черных (Озёрск)

Анна Герасимова (Умка)

Москва и я

Я родилась в Москве, в роддоме номер один (как неоднократно подчеркивала мама), но коренной москвичкой себя не считаю, хотя для этого было сделано всё возможное. Мамины родители привезли её в Москву из Минска в возрасте трёх лет, папины — из Херсона, совсем младенцем. Папина семья, правда, до этого уже какое-то время проживала на самой что ни на есть Никольской улице, — им дали комнату в бывшей (и нынешней) гостинице «Славянский базар», которая в тот момент была жилым домом, но, как сказал отец на каком-то собрании, излагая свою биографию, «рожаться меня повезли в Херсон» (за эту формулировку он сразу понравился моей будущей маме). Папа описал это своё «центровое» детство в автобиографической книжке, которую мы издали. Описал подробно, в деталях, — там и пластилиновые армии, которые они лепили с соседским мальчиком, и бледные, измученные ленинские партийцы, которых в воронках, под конвоем привозили на Лубянку, и  «садочек» — задний двор между «Славянским базаром» и крепостной стеной, где местные дети играли в разные игры.

Каждый раз, поднимаясь из метро по лесенке на весело иллюминированную, полную гуляющего народа Никольскую, я смотрю на разнокалиберные окошки и гадаю — какое из них было папино. Почему-то он мне в детстве его не показал, хотя рассказывал много. Проходя там с внуком, я обязательно говорю, что это прадедушкин «садочек», не могу удержаться. И он вежливо соглашается, не говорит: «Да ты мне уже сто раз рассказывала».

Мамины родители жили на Зацепе, с этим связано детское «потому что до Зацепы водит мама два прицепа». И те, и другие во время войны жилплощадь потеряли. Мне в детстве это трудно было себе представить, особенно вот — где хранились вещи. Были вроде бы какие-то склады, хранилища. Потому что многое ведь сохранилось — довоенная зингеровская ножная машинка, например, в виде резного комода тёмного дерева. Но из понтовых центровых квартир их, как и многих, выселили, и родилась я уже в Богородском (улица Подбельского, нынешняя Черкизовская), точнее, из роддома привезли меня туда. Это были бывшие казармы Преображенского, если не ошибаюсь, полка, бараки с коридорной системой. В одном конце коридора находилась уборная — вонючая дощатая дыра, однажды я её мельком видела, а вообще маленьких детей туда не водили. В другом был широкий подоконник, на который нас ставили, когда был салют. Самого салюта было не видно, но вдалеке, над Москвой, раздавались громовые раскаты, в чёрном небе разливалось цветное зарево, и мы дружно кричали «Ура!». После войны двадцати лет не прошло, ещё полно было инвалидов — на деревянных ногах, с заправленными за пояс гимнастерки пустыми рукавами, безногих на низеньких тележках. Это было не страшно. Рядом с нашим домом была так называемая «картошка» — чахлый бульварчик, где после войны сажали картошку, у каждой семьи была делянка, это помогало прокормиться. Теперь там росли просто кусты и трава, и такие маленькие невзрачные цветочки, которые взрослый высокий человек не замечает — хилые беленькие соцветия на тонких стебельках. Я считала, что это мои любимые цветы, — потому что, кроме меня, их никто не любит и даже не замечает. Собирала их них букетики. Позже я узнала, что этот цветок называется пастушья сумка. Ещё была мать-и-мачеха, но она прискорбно быстро вяла, было жалко. С тех пор я люблю запах оттаявшей, немного замусоренной земли, кошачьи дворы, облупившуюся штукатурку, сетку крест-накрест набитых серых узких планочек под ней, ржавые гвозди, ночные треугольные силуэты чёрных торцов с круглыми белыми ляпами снежков (никогда не умела хорошо бросать снежки), сосульки, воробьёв, двойные рамы с проложенной между ними ватой, старые жёлтые фонари на длинных деревянных ногах.

На Преображенку ездили на трамвае. В тёплое время стёкла окон были опущены. Или подняты? Считалось, что локоть на нижнюю раму класть нельзя, а то может руку отрубить стеклом. Иногда, очень редко, удавалось попасть в метро, — там надо было очень аккуратно шагать с эскалатора, а то затянет в щель. (Каким образом? не важно. А если уколешься иголкой, её может затянуть в кровь, и она дойдёт до сердца, и тогда всё. Причём источником подобных страшилок были не дети, а взрослые, люди, казалось бы, просвещённые.)

На Преображенке был магазин «Богатырь», вместилище всяческого восторга. Насколько я понимаю, там продавали одежду больших размеров, но тогда это название просто добавляло магазину былинного размаха. Не знаю, в  «Богатыре» ли, но в каком-то магазине на Преображенке высились вавилоны из шоколадок, разноцветно-золочёных, выложенные с запредельным умением и тщательностью. Хорошо помню вкус первого полученного мною кусочка шоколада. Было объяснено, что его надо не жевать, а держать во рту, чтобы растаял. Это было удивительно, но не то чтобы очень вкусно — бабушкины котлеты гораздо вкуснее. Поражали воображение именно фигурные пирамиды и спирали, а пуще того сидевшие меж них огромные прекрасные медведи. В основном обычные шоколадно-плюшевые, твёрденькие, с красными бантами, маленькими глазами и узкими мордочками, а один небывалый, прямо заграничный или космический — голубовато-серый, мягкий, с белой грудкой и пятками, с большими чёрно-белыми глазами и большими ушами. Я в него молча и навеки влюбилась, до такой степени, что папа поднатужился и купил его мне. Мы с медведем тогда были примерно одного размера. Он до сих пор со мной, хотя я его давно переросла. Ещё папа водил меня кататься на лифте — в нашем двухэтажном бараке лифта по понятным причинам не было. Зашли в серьёзный настоящий дом и поехали на лифте — кажется, это был полупрозрачный выносной лифт, приделанный к старому дому через много лет после постройки, — доверху и обратно вниз.

А потом маме дали квартиру от Союза писателей — в центре, на Малой Грузинской улице. Теперь вместо двух комнат в общем коридоре у нас появилась настоящая отдельная трёшка на Пресне, с горячей водой, центральным отоплением, кухней, ванной и туалетом. Я всё лето провела, как обычно, с бабушкой и дедушкой на даче, а папа полностью подготовил квартиру к нашей жизни. «На старой» была толстенная старая мебель чёрного дерева: стол с нижней крестовиной и круглыми шишками на каждой ножке, такого же рода кресло, сплошь деревянное, с резным узором по круглой спинке (потом я узнала, что он называется «меандр»), и чудесный буфет со множеством дверец, ящичков и ручек, которыми было так интересно хлопать. Если не путаю, эту обстановку (по крайней мере стол и кресло) дворник Лёня нашёл на свалке и помог папе её притащить домой. Смутно помню, что происхождение её было клерикальное — на свалку она попала из какого-то раскулаченного монастыря. Во всяком случае, кресло называлось «архиерейское» и было моим любимейшим местом на земле — уже после того, как мы перебрались «на новую», а добротная, другая, многоуважаемая тёмная мебель переехала на дачу, вместе с которой и сгорела благополучно в середине семидесятых, когда часть посёлка Трамвайщиков была поглощена растущим Зеленоградом. «На новую» был куплен медово-жёлтый чешский гарнитур, ультрасовременный, с лёгкими плетёными стульями и широкими низкими креслами, от которых на настоящий момент не осталось уже совсем ничего. Этой квартире суждено было долго и мучительно ветшать и умирать вместе с её обитателями, но это позже, значительно позже, а пока она была вся полна медовым солнечным светом, янтарный паркет, сверкающие чистым стеклом книжные шкафы, два балкона, пятый этаж с видом на такие же новенькие белые двенадцатиэтажные башни с разноцветными балкончиками. 1966 год, мне пять лет. Я зашла в комнату, подошла к кровати и говорю: «А можно сюда сесть?» Родители очень развеселились и впоследствии часто вспоминали этот момент, но я и сама его прекрасно помню. Салют теперь был в шаговой доступности, его пускали прямо с площади Восстания, можно было залезть на крышу и прямо оттуда кричать уже настоящее, заслуженное «Ура!».

Рядом с нами был Белорусский вокзал, с которого мама ездила в Литву в командировки, а также зоопарк и мамина работа — Союз писателей, «дом Ростовых», с лепниной и люстрами. Мама меня туда водила и представляла накрашенным тётенькам в красивых платьях и туфлях и солидным дяденькам в прокуренных костюмах с галстуками: «А это наша Анка!» Дяденьки наклонялись ко мне и шутили. Был один человек по фамилии Орьев (юрист Союза писателей, что ли), я слышала звон и при нём спросила откуда-то снизу: «А кто такой Орьев“?» — и он, нагнувшись ко мне со смехом и длинным носом, сказал: «Орьев — это такая тётя». Но самое главное, что между Союзом писателей и ЦДЛом, куда меня водили на все детские праздники, был подземный ход, тускло освещенный, таинственный, узкий — поднимаешься по лестнице Союза писателей, открываешь ничем не приметную дверь — и перед тобой крутая лесенка вниз (сбоку ещё фотолаборатория союзписательского фотографа Кочнева, мы туда с мамой всегда заходили), а потом коридор, причём надо ещё не ошибиться и идти правильно, а то не выйдешь — а потом наверх, открываешь дверь — и с размаху попадаешь в ЦДЛ, сверкающий огнями, шумящий праздником, благоухающий лучшим в мире рестораном, где на стенах расписались все знаменитые писатели, такие остроумные, и даже сам Евтушенко. Мне уже даже старая дача почти перестала сниться, особенно после того, как я переехала наконец в Зеленоград и тем самым, извините за выражение, закрыла гештальт, а этот подземный ход всё снится и снится, и таким он становится во сне разветвленным, и в такие волшебные выводит пространства, что я даже не помню уже, насколько длинным он был на самом деле.

Оттуда, с Малой Грузинской, мама возила меня гулять «куда глаза глядят», у неё это называлось «кудаглазнуться» — мы садились на любой автобус или троллейбус и ехали до конечной или просто далёко, там выходили и изучали местность. Иногда ездили целенаправленно на Зацепу — называлось «в страну маминого детства». Она мне тоже про всё там рассказывала, про своих одноклассников, среди которых особенно выделялся хулиган и двоечник Витька Молодцов, — сама-то мама, конечно, была отличница и активистка, и один её стишок даже напечатали в детском журнале, правда, присочинив за неё строфу. Но где был мамин дом и какой там был адрес, я не запомнила.

Вот, собственно, и всё, что я хочу сказать сейчас о Москве. А что было потом — не так уж важно. Город, который я в юности исходила вдоль и поперёк, специально, чтобы узнать его в деталях, — сильно изменился. Потеряв по беспечности, во имя так называемой свободы, в 1990-е квартиру на Беговой (которую мама успела получить для меня от Союза на самом излёте советской власти), я много лет жила по друзьям и съёмным квартирам на окраинах, наконец угнездилась в Зеленограде и нисколько не жалею. В центр ездим гулять. Я одобряю фонарики, кафешки, красивый ремонт старых домов. Страдания по ушедшей Москве встречаю кривой ухмылкой. Она всё время меняется, изменится и ещё. Я прекрасно помню, что по генплану середины 1980-х почти весь центр должен был пойти под нож — уж лучше так.

 

Наталия Черных

Моя Москва

На одном из вечеров цикла «Москва и немосквичи» Лев Рубинштейн бросил фразу, вроде бы вскользь (как он обычно говорит важное для себя): у кого в Москве нет родственников? Тогда я подумала: да, у всех есть родственники в Москве, и это очень неловко, что ты не родился в Москве. А, скажем, всего лишь родственник. И ты приезжаешь за впечатлениями и утончёнными предметами в Москву время от времени, а твои московские родственники, у которых уже давно своя и довольно трудная жизнь, не особенно горят желанием принимать тебя. И ещё кого-то с тобой.

Со временем я начала понимать оптику москвича. Для него Москва это нечто само собой разумеющееся. Она всегда была и на первый взгляд ценности не представляет. Москвич любит сказать, что хочет дом на природе или у моря. Сейчас у многих москвичей есть солидное жильё за городом.

Интернет предлагает массу тестов и описаний примет, по которым можно узнать москвича в третьем, например, поколении. То есть тех, кто родился, учился, вырос и живёт в столице нашей необъятной родины. Отчасти все эти приметы верны. Москвичи лучше знают маршруты. Москвич лучше проедет пару остановок на электричке, чем будет париться летом в вагоне жёлтой, к примеру, ветки метро. Он не будет затариваться в элитных магазинах. Для него ГУМ скорее историческое здание в центре, чем место покупок. Если я ошибаюсь, то не слишком сильно.

Человек, не выросший в московской среде, всё равно будет ставить акценты на театрах, зоопарке, планетарии, в также ГУМе, ЦУМе, «Лейпциге» и прочих местах торговой славы. При этом москвич семидесятых гораздо лучше приезжего знал, когда именно в  «Лейпциге» нужно брать те самые сапоги. Впрочем, скорее всего, сапоги принесут ему на рабочее место. Но москвич зацепится, например, за удобный ему трамвайный маршрут и станет очень переживать, если трамвай заменят на маршрутку. А если маршрут уберут или поменяют, будет масса переживаний. А если под его окном спилят дерево и сделают стоянку авто, он точно напишет Собянину. Приезжий в отношении таких вещей всё же пластичнее. И ещё у москвичей много родственников и квартир именно в Москве, с которыми непонятно, что делать. Квартиры стареют, родственники умирают. И вот на первый план выходит библиотека всемирной литературы, двести томов, и нэповско-пролетарский сервиз двадцатых годов.

Мифов об отношении москвича к немосквичу и немосквича к москвичу очень много. И они мало интересны, потому что столкновение с реальностью гораздо интереснее. И у каждого своя Москва. И это создаёт проблемы при общении.

Меня с натяжкой можно назвать космополитом. С рождения до пятнадцати лет, пока не закончила восьмилетку, я жила в Озёрске, бывшем Челябинске-65. Затем два года училась во львовском колледже, а это совсем другой мир. И в 1987-м приехала в Москву, и меня приняли в библиотечный техникум Мосгорисполкома, сразу на третий курс, в виде исключения. Я была ещё несовершеннолетней, не знала толком, что такое прописка, что такое квартира и другие вещи, и подозревать меня в намерении устроиться в Москве было просто смешно.

Но дело в том, что с рождения и до этого самого 1987 года у меня была Москва. Была двушка на улице Виноградова, где сейчас я бываю крайне редко и буду бывать ещё реже. Была тётка, старшая сестра моего отца, самая красивая женщина в мире. Она выключала телевизор, когда в квартиру вкатывалась я, и говорила весело: «Ну покажи цыганочку». И я танцевала. Спала я там в кроватке Пети, моего брата, который старше меня на десять лет. Тётка жила на пятом, а в том же подъезде жила высокая задира, старше меня. Она всегда звала меня во двор, когда меня привозили к тётке. Она научила меня играть в резиночки и классики (последние мне давались лучше, в резиночках я не поднималась до высокого уровня). Однажды мы с ней без спроса уехали аж на ВДНХ, за что потом влетело обеим. И та девочка поведала мне страшную тайну: не берите у иностранцев жвачку! Потому что в ней могут быть иголки. Они травят нас. Но жвачки очень хотелось. Эстонская мне совсем не нравилась, а вместо клубники был вечный банан, который я не любила. В тот раз мы выследили шпиона и шли за ним, уплетая мороженое и сцепив крепко руки. Шпион обернулся и сказал: чилдрен! Мы стушевались и бежали до самой Виноградова, а это другой конец ветки. Во дворе, который спускался довольно круто вниз, росли мальвы. Как на юге, думала я. Из кухни вечером, когда я уже в постели, а у них на столе коньяк, порой доносилось строгое тёткино: вот у Беллы — стихи. Когда Ахмадулиной не стало, тётка сказала:

— Ушла Белла. Наше поколение.

И таких воспоминаний у меня полно. Каждый приезд в Москву был сюжет, в котором было много драмы и движения. Я помню, что в олимпийское лето мать категорически отказалась оставлять меня у тётки, пока они с отцом проведут обычные свои две недели в санатории в Крыму. Меня отправили в Электросталь к деду. Не помню, в то же лето или нет, я была там на концерте «Машины времени». Во время летних визитов меня на пару дней оставляли у деда, в доме на улице Дачная.

И — да. Мой дед — московский беспризорник. Родители его умерли в двадцатых. Мать его была церковной певчей. Деда устроили в училище и потом определили на работу в город Электросталь, на двенадцатый машиностроительный завод, где он проработал сорок лет. Тётка моей матери Анна жила на Сухаревке. Она была поповской дочерью, как говорили тогда. Мать студенткой жила именно у неё. Мать не помнит, кем был муж Анны, кажется, счетовод, но помнит, что у Анны не было детей и был огромный рыжий кот. И что она удивительно хорошо готовила рыбу под маринадом, а мяса не ела вовсе.

Отец мой о московских своих корнях ничего не говорит, наоборот, подчёркивает крестьянское происхождение. Только вот это не увязывается с его пищевыми привычками. Терпеть не может холодное красное вино. Отец моего отца жил в том пригороде, который теперь стал районом Москвы. Он тоже получил работу на одном из заводов Электростали. Так познакомились мои родители. По окончании института, в начале шестидесятых, молодожёнов распределили на химкомбинат «Маяк» в Челябинское-65, где в 1957-м произошла техногенная катастрофа.

В 1987-м я скорее вернулась, чем приехала в новый для себя город. Никого из прежних родственников видеть я не хотела, но по улицам тогда находилась до мозолей. Неожиданно нашлась на Щёлковской троюродная сестра отца (мать тогда истерично искала мне прописку), она жила одна с дочерью, и я была у них до окончания БТМ. Мать давала тётке деньги, чтобы был стимул. Сестра моя тогда была на сносях и потом родила. Одна, без мужа. Тётка Маша ужасно полюбила младенца, и мы втроём танцевали вокруг него положенные танцы.

С 1987-го я жила почти во всех округах Москвы, но полюбила именно восток, Сокольники всё к ним прилегающее. Когда мне случалось там жить, я могла переносить самые тяжёлые физические нагрузки. И, вероятно, всё самое лучшее я написала именно там. Тёплый стан запомнился одним богемным жильём в том же квартале, где жили Евгений Попов, Нина Искренко и другие. Я провела там зиму 1996–1997-го со стариком Голицыным и двумя ньюфаундлендами.

Я знаю, что если я плутаю где-то  (например, в двориках в окрестностях Тихвинской или Новослободской), то мне это нужно. Если я идиотически спрашиваю дорогу, то это не значит, что я не знаю, куда идти. Если я реву, то я реву в стены, как в платок. Если мне плохо, я просто еду гулять в одно из любимых мест, их много. Весной и в августе я устраиваю себе особенные прогулки: встречаю лето и провожаю его.

Челябинск-65 остался для меня небольшим городком, как на подкрашенной гравюре. Аккуратный, стройный, невысокий, статичный. Невероятно щемящий, болезненный, с детской больницей в центре. Я не была там с 1985-го.

А в Москве у меня снова и снова захватывает дух на повороте знакомой улицы (например, я люблю, как Климашкина падает вниз или Зоологическая рвётся к небу). И потом, Москва это — после стен — люди. Большинству нельзя уже позвонить. И мне не жаль. Нет и тех стен, которые я помню хотя бы по 1987-му. И этого не жаль.

Я могу произнести несколько названий, которые не особенно нужно понимать, но они дадут в совокупности слабый, но очень характерный культурно-исторический голосок.

В  «Аромате» на Суворовском пили чай, сливая заварку из одной чашки в другую. На  «Пентагоне» я брала сосиски с кетчупом, если были деньги. На Петровке стояли широкие деревянные скамьи. «Джалтаранг» был самое эстетичное место, а кофе там был с кардамоном и гвоздикой. В  «Движении Эф», на втором этаже особняка в Воротниковском, я впервые познакомилась со стихами Леонида Аронзона. На Кировской был детский эстетический центр, но там порой проходили довольно хипповые вечера музыки и поэзии. Там меня сняли в программе «До шестнадцати и старше», я читала стихотворение «Московская кома». Выставка «Лов Стрит» кочевала от ДК на Автозаводской через детский эстетический центр до Никитского. Там я читала стихи и раскладывала свои графические работы, которые не сохранились. В Кузьминках была «Австралия», и это было очень здорово. Там я познакомилась, с Бонифацием и с покойным Вилли Мельниковым.

И так далее.

 


* «Москва и немосквичи» — цикл литературных вечеров «Культурной инициативы» предполагает знакомство с Москвой с помощью разных оптик писателей, как родившихся в Москве, так и приехавших в столицу из других мест. 

Гости не только читают стихи и прозу, но и рассказывают о своей Москве. Вечера проходят в клубе «Дача на Покровске» и в Московском городском отделении Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры, которые располагаются в имеющем богатые литературные традиции доме Телешова, неподалеку от того места, где когда-то находился знаменитый Хитров рынок, описанный Гиляровским.

В качестве «москвичей и немосквичей» уже выступили такие столично-провинциальные пары: 

Юрий Арабов (Москва) — Алексей Королев (Загорск)

Анна Аркатова (Рига) — Сергей Гандлевский (Москва)

Геннадий Каневский (Москва) — Бахыт Кенжеев (Чимкент)

Лев Рубинштейн (Москва) — Елена Фанайлова (Воронеж)

Инна Кабыш (Москва) — Олег Хлебников (Ижевск)

Дмитрий Данилов (Москва) — Инга Кузнецова (пос. Черноморский, Краснодарский край)

Николай Звягинцев (пос. Вишняковские дачи, Московская область ­— Игорь Иртеньев (Москва)

Евгений Бунимович (Москва) — Анатолий Найман (Санкт-Петербург)

Михаил Нилин (Москва) — Андрей Черкасов (Челябинск)

Игорь Караулов (Москва) — Сергей Круглов (Красноярск)

Михаил Айзенберг (Москва) — Максим Амелин (Курск)

Андрей Чемоданов (Москва) — Амарсана Улзытуев (Улан-Удэ)

Данила Давыдов (Москва) — Григорий Петухов (Екатеринбург)

Дмитрий Веденяпин (Москва) — Ирина Ермакова (Керчь)

Людмила Вязмитинова (Москва) — Дана Курская (Челябинск)

Наталия Азарова (Москва) — Дмитрий Бак (Елизово, Камчатская область)

Всеволод Емелин (Москва) — Аркадий Штыпель (Каттакурган, Самаркандская обл.)

Андрей Грицман (Москва) — Евгений Попов (Красноярск)

Елена Дорогавцева (Москва) — Санджар Янышев (Ташкент)

Непременная составляющая цикла — эссе о Москве, которые герои вечера готовят заранее.

 

Москва и немосквичи 

05.03.2022, 175 просмотров.




Контакты
Поиск
Подписка на новости

Регистрация СМИ Эл № ФC77-75368 от 25 марта 2019
Федеральная служба по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций

© Культурная Инициатива
© оформление — Николай Звягинцев
© логотип — Ирина Максимова

Host CMS | сайт - Jaybe.ru